You are currently viewing Последние дни Ойунского

Последние дни Ойунского

 О великом сыне якутского народа написано немало статей, книг, исследований, о разных годах его жизни, что отразилась отчасти и в его произведениях. Все это помогает раскрыть историческую картину того времени, восстановить реальные факты его жизни. Тем более они ценны из уст очевидцев, которых, к сожалению, осталось совсем немного в живых. Предлагаем вашему вниманию рассказ тюремного фельдшера Л.М.Свинобоева о последних днях жизни Ойунского. Эти воспоминания предоставлены для первой публикации в журнале «Диалоге» его племянницей З.А.Колодезниковой, сохранившей архив своего дяди. Они были напечатаны в сокращении.

 Имя Платона Алексеевича Ойунского известно в Якутии каждому грамотному человеку. Деятель широкого масштаба, революционер, выдающийся писатель, он был одним из тех, кто шел в первых рядах борцов за победу революции в Якутии. Человек разносторонне одаренный, он стал основоположником якутской советской литературы, одним из первых ученых среди якутов.

  Судьба Ойунского была трагичной. В расцвете лет он был арестован по необоснованному политическому обвинению и 31 октября 1939 года умер в заключении от туберкулеза легких…

В пору общения с Ойунским, Л.М.Свинобоев был 23-летним молодым человеком и вот что он написал в своих воспоминаниях:

«В один из дней октября 1939 года к нашей санчасти подвезли на санях постельного больного, которым оказался Платон Алексеевич Ойунский. Вставать и ходить он не мог, надзиратели на матрасе внесли его в одиночную камеру — палату. Перед уходом с дневной работы, начальник нашей санчасти М.А.Карычева поручила мне почаще заходить к больному Ойунскому, предупредив, что его придется кормить искусственно, поскольку он объявил голодовку, а прогноз неблагоприятный.

  В то время я мало знал, что из себя представляет товарищ Ойунский. Слова «враг народа» невольно создавали у всех почти мнение, что этот человек является опасным, чуждым нам, не советским. А почему, в чем он виноват никто из нас не знал, и вопросов таких никому не задавали. «Враг народа» стало быть враг. И все.

Обойдя палаты с тяжелобольными, я стал искать историю болезни Ойунского. Безуспешно. Его истории болезни не было! Тогда я пошел к нему в палату. Меня, как медика, не могло насторожить предупреждение о тяжелом состоянии больного. Второе обстоятельство – о голодовке – я оставил почти без внимания, ибо раньше такого в моей практике не встречалось, я считал, что сумею его уговорить. Как это человек не будет принимать пищи!

 Я открыл дверь и переступил порог. С потолка маленькая электрическая лампочка тускло освещала предметы, т.е.столик и железную койку, находившуюся у холодной, сырой стены.

  Под серым тонким байковым одеялом, на маленькой подушечке лежал, покрытый с головой, согнув ноги в коленях, человек и тихо стонал. Через одеяло доносилось медленное, тихое с хрипами дыхание. Даже когда я подошел и сел на край кровати, неоднократно обратился с приветствием и предложениями медицинской помощи, Ойунский не убрал с лица одеяла  продолжал лежать в одном положении на спине, словно меня не существовало, хотя не слышать меня он не мог.

Тогда я предупредил его, что придется осмотреть и оказать необходимую помощь в присутствии ответдежурного по тюрьме.

Он не отвечал. Побыв в палате около получаса, я ушел, ведь меня ждали другие тяжелобольные. Вернулся примерно через полчаса.

  Ойунский лежал с открытым лицом, смотрел в сторону дверей прямо на меня. Взгляд его был серьезным. Я почувствовал его недружелюбное, даже презрительное отношение ко мне. Он продолжал молчать. Я, не доходя до койки, остановился, поздоровался. Своим быстрым взглядом он пронизывал меня насквозь. Я был в форме, поверх которой на мне был медицинский халат. Не ответив на мое приветствие, он спросил: «Чего вы хотите от меня? Я не нуждаюсь ни в чем. Оставьте меня хоть здесь в покое».

Я ответил, что мне от него ничего не нужно, что пришел по долгу своей работы, как медик осмотреть и назначить необходимое лечение.

— Ваша помощь мне теперь не нужна, — сказал он, — она ничего не изменит. Не тратьте зря времени – идите к другим больным. Там вы, возможно, еще нужны.

Это был крайне истощенный больной с опавшими щеками, обтянутыми сухой, желтой кожей, со зловещим румянцем на лице, принявшим страдальческое выражение, когда он закашлялся. Дышал он тяжело, в легких отчетливо на расстоянии слышались хрипы. Был вынужден, не спрашивая согласия, осмотреть, выслушать работу сердца, дыхание в легких. Вставала вполне ясная картина – мы могли лишь облегчить мучительный кашель, предупредить вполне возможное легочное кровотечение и только поддержать работу сердца, которое отдавало все последнее в оставшийся короткий отрезок времени угасающей жизни. Да, все было упущено – частые перебои сердца, клокотание в легких явно свидетельствовало о том, что жизнь в нем билась из последних сил. Чувствовалось, что еще немного – и она покинет его.

  Принять что-либо из пищи он наотрез отказался не только потому, что в ней не нуждался, этого требовало его нынешнее положение.

— Вы должны понять, — сказал он, — что если человек отказывается от пищи, значит, у него есть серьезная причина. Прошу доложить о добровольном отказе принятия пищи своему начальству и не прибегать к какому-либо насилию надо мной по поводу этого. Я вам не дамся. Надеюсь, вы не потеряли чувство гуманности просто к человеку, за кого бы его ни принимали.

  Все мои доводы в пользу принятия пищи не имели успеха. Он просто отвернулся к стене, не отвечал, как — будто меня и не было.

Мне ничего не оставалось, как вернуться в дежурную комнату, взять приготовленный ранее стакан с сырыми яйцами в молоке, зонд и с помощью санитара, сдерживающего сопротивление больного, ввести пищу.

После процедуры он стиснул зубы, сжал кулаки, закинул за голову и едва слышно сказал:

— Вот они – тюремные служаки, что хотят, то и делают. Слепые исполнители любого приказа…Уходите, прошу вас, оставьте меня в покое.

  Ночью он стонал, метался во сне, разбрасывая одеяло, дыхание прерывалось кашлем, хватал воздух. Проснувшись, продолжал стонать, глядя безразлично на серые, холодные стены и потолок, долго останавливаясь взглядом на тусклой электрической лампочке. В эмалированной кружке стоял не тронутым остывший чай. Я предложил горячий.

Ойунский согласно кивнул и пока он не передумал, я сразу же вышел за чаем. Он сделал несколько глотков, опустил кружку на грудь.

 -Он с сахаром, а это же продукт.

 Я его успокоил, что никто не узнает об этом. Я – медик, а не доносчик. Моя задача облегчать страдания больных.

Ойунский допил чай, поблагодарил меня и после некоторого молчания спросил — откуда я родом, давно ли в Якутске, где учился, женат ли, состою ли в комсомоле. Затем попросил, если это возможно, рассказать что нового в газетах.

 Я вкратце рассказал о себе, не слишком распространяясь – о городских новостях. Но он хотел знать больше, жадно слушал даже то, что я мог ему рассказать, не нарушая служебного долга. Это была трудная беседа людей, находящихся в разном положении. Одного – оторванного от мира, находящегося под стражей, лишенного всех прав. Другого – свободного, пользующегося всеми правами. Конечно, нам было строго запрещено вступать в какие-либо разговоры с заключенными, кроме вопросов о состоянии здоровья. Но в Ойунском я видел не простого заключенного. Мне было странно и непонятно его нынешнее положение. Ведь я знал, что он много сделал для республики, боролся за установление советской власти, что писатель, человек идейный, и не является тем, кем хотели его сделать очернители.

 Десятки вопросов хотелось задать ему, но я не имел на это прав, да и не надеялся, что Ойунский станет говорить с работниками тюрьмы о причине своего ареста.

Оказав ему необходимую помощь, я ушел, пожелав ему спокойной ночи.

Но отдыхать Ойунскому не пришлось. В санчасть вошел начальник тюрьмы Трусов с незнакомым мне пожилым мужчиной в форме. Они тут же направились в палату Ойунского и плотно прикрыли за собой дверь.

  Как я ни старался, из дежурной комнаты мне ничего не было слышно, кроме невнятных голосов то начальника тюрьмы, то незнакомого мне военного. Они пробыли у Ойунского более часа, а затем вошли ко мне и незнакомец поинтересовался состоянием здоровья Ойунского, не говорил ли больной о мотивах отказа от пищи, не жаловался ли на кого.

Я ответил, что не жаловался, есть наотрез отказался, а состояние здоровья таково, что скоро ему не потребуется и насильственная дача пищи, поскольку он очень слаб.

Незнакомец резко оборвал меня при этих словах и, остро поглядывая на начальника тюрьмы, отчеканил:

— Ну вы это бросьте! Он еще поживет. Они выносливы. Больше прикидывается. Продолжайте давать ему пищу. Нужно восстановить, как вы тут определили потерянные силы и мы его возьмем обратно.

  Глубокой ночью я подошел к двери палаты Ойунского и, ничего не услышав, открыл дверь.

Он лежал с открытыми глазами и казалось ничего не видел. Я быстро подошел к нему, взял за руку. Пульс был частый, сердце работало с перебоями. Выслушал сердце, которое с большими усилиями справлялось с работой, ввел необходимые в этих случаях медикаменты.

Заметно было ухудшение его состояния, последовавшее, вероятно, после разговора с незнакомцем и начальником тюрьмы. Ему было холодно. Полу приказным тоном я заставил его выпить горячего чая с сахаром, укрыл вторым одеялом, обнаруженным в дежурной комнате и вернулся на пост.  

К моему немалому удивлению, в дежурной комнате находился начальник тюрьмы Трусов, вероятно, беседовавший с санитаркой. Она, верно, собиралась заняться уборкой подсобных помещений. Я отослал санитарку, поскольку в ее присутствии разговор не мог состояться. А то, что начальник пришел в ночное время, означало, что у него есть вопросы ко мне.

  Я не ошибся. Помолчав некоторое время, Трусов спросил о состоянии здоровья Ойунского, какую помощь ему оказывают для продления жизни, как удается кормление.

Я ответил, что жизнь скоро покинет его, туберкулез легких заканчивает свое необратимое дело, а пользы от насильственного  кормления при нынешнем состоянии больного быть не может. И вообще-то едва ли застану его в живых при  следующем дежурстве.

— Лечите и кормите его  — ответил Трусов, а вот как он реагировал и что говорил вам после нашего визита, можете рассказать мне откровенно. На вопросы следователя он не отвечал. Можно сказать, грубил ему. В его положении это и понятно. Следователь лучшего не ожидал.

  Мне пришлось сказать, что Ойунский с нами о своем деле не говорит, и что оно меня не интересует.

— Советую вам не умалчивать, если разговор все же состоялся, — сказал Трусов, — иначе у вас могут быть неприятности. Может все-таки он говорил вам после нашего ухода. Или просил кому-то устно передать свою просьбу или письмо?

  Я ответил резкостью.  На этом наш разговор был закончен.

 Шли дни за днями. Дежурства сменялись. Больные поправлялись, их сменяли другие. Надо сказать, что мы не имели недостатка в медикаментах и в необходимом инвентаре для стационарных больных. Начальник санчасти Марьям Абабакировна Карычева отдавала все силы и опыт работе…И все же, несмотря на принимаемые меры, состояние здоровья Ойунского ухудшалось с каждым днем…Мы, медики, хорошо понимали, что послужило причиной тяжелого состояния больного. Это, безусловно, быт камерного содержания, изнурительные допросы следователей, никудышное питание, непринятие своевременных мер к лечению и большая психическая травма, причиненная вымышленным обвинением…

 Платон Алексеевич жестом пригласил меня сесть поближе. Я все еще пытался уговорить его прекратить голодовку.

Он только слегка улыбнулся, сказал, что теперь дела его идут к концу и пища уже не поможет.

  Я перестлал ему постель, предварительно усадив на табурет, уложил обратно, дал попить воды, марлечку для смачивания  потрескавшихся от высокой температуры губ.

Он заметно утомился. Помолчав, начал расспрашивать, где я был в 20-е годы, кем работал мой отец, чем занимались до революции мои родители и где они сейчас. Рассказ о мытарствах моей семьи – отец был ревкомовцем и его жизнь не раз висела на волоске – он выслушал внимательно, задавал по ходу вопросы. В заключение разговора выразил сожаление, что у нас мало кто занимается вопросами истории установления Советской власти в Якутии, когда власть переходила из рук в руки.

— Если бы вы записали это по памяти, да еще связались со старожилами, которые хорошо помнят те годы…

Наш разговор был прерван приходом врача и я ушел в другие палаты.

Позднее заглянул к нему для выполнения предписания врача, и Платон Алексеевич предложил зайти к нему вечером для продолжения, как он сказал, нашего интересного разговора.

Днем, помню, приходили к нему двое в форме НКВД, предупредив, чтобы никто не заходил в палату.

Через некоторое время они вышли и уединились с врачом.

— Не дадут спокойно умереть человеку, — ворчала санитарка Федотова. – Ходят-ходят. Жди их, пока уйдут. Уборку только мешают делать.

Видно было, что она сочувствует ему, как тяжелобольному, покой которого нарушают частые визиты следователей.  Возможно, она и не вникала в суть, что из себя представляет этот особый больной. Да, может быть, скрывала свои чувства. За разглагольствования на эту тему мы могли быть подвергнуты наказанию со всеми вытекающими последствиями.

  После ужина, обычно  к 9-10 часам вечера, больные засыпали,  мы не тревожили их до утра, кроме тяжелых, которых не упускали из виду круглосуточно.

  Ойунский не спал. Подперев голову рукой, он без всяких вступлений спросил:

— Ну а как дальше? Тревожили вас бандиты? Что делал отец до нового переворота, и когда снова установилась Советская власть?

Я подробно рассказал ему о нашем спешном переезде из села Казачье, о засаде на пути следования, об аресте двух старших сестер, счастливом избавлении отца от расстрела.

Платон Алексеевич, не перебивая, слушал мой рассказ, тяжело вздыхал.

— Будет время, всех вспомнят, кто погиб, – помолчав, добавил:

— а сколько еще впереди непредвиденного, неожиданного…

Он долго молчал, повернувшись на спину. Потом, как бы сам с собою говоря, начал вспоминать имена, события, друзей, противников. Хотя фамилий последних он не называл, ясно было, что эти люди были связаны с его нынешним положением.

Я собрался уходить, время было позднее. Но Платон Алексеевич немного задержал меня, сказав, что его заинтересовала история моего отца.

— А не было ли дневниковых записей? – узнав, что отец мне ничего не оставил, вздохнул:

-Жаль. Как бы это могло пригодиться. Особенно в теперешнее время.

  Я снова присел, хотя, конечно, надо было дать покой больному. Я понимал, что встретил большого человека. Мне многое хотелось спросить у него. Может быть, предложить свои услуги. Но я боялся, что это может  быть неправильно истолковано. И промолчал, надеясь на следующую встречу.  

Но она не состоялась. Накануне Платон Алексеевич скончался. Коллега сказала, что умер он спокойно, как заснул.

  Под белой простыней, которую я откинул, войдя в палату, он лежал с устремленным куда-то вверх взглядом угасающих глаз. Челюсти были крепко стиснуты, одна рука на подложечке, другая — вдоль туловища.

Я без труда закрыл ему веки, выпрямил руку и снова накрыл простыней.

  Вошли две санитарки, чтобы обмыть его и обрядить в последний путь.

Через некоторое время, переодетого в чистое, двое мужчин, то ли из числа заключенных, то ли из сотрудников тюрьмы, уложили тело Ойунского в белый гроб, который установили на санях и повезли за территорию тюрьмы по направлению тюрьмы внутренней.

  Стоя у санчасти, я проводил Платона Алексеевича Ойунского в последний путь. На душе был тяжелый осадок за преждевременно погасшую жизнь. Трудно передать, что я тогда думал, но твердо помню, что невольно произнес вслух: «Это – жертва».

                                                                                                     Журнал»Диалог» — 1989 — №15-16.

Loading