В Вилюйском улусе продолжаются мероприятия, посвященные 90-летию И.М.Гоголева.

Песню «Сахам сирэ барахсан» — «Якутия моя родная» все поет народ, как народный гимн родному краю.

Отрадно, что Год Патриотизма начинается с песни, пронизанной любовью к родине. Этому посвящено все творчество Поэта и Гражданина.

Он жил проблемами, радостью и болью родного края, страны, планеты Земля.

Перед вами отрывок из его произведения «Письмена на бивнях мамонта».

Это произведение было впервые опубликовано в 1970 году, в сборнике «Под девятью небесами.

Письмена на бивнях мамонта

Письмо первое

Словно на бивне мамонта,

Заветные, как песня,

Слова я вырезаю.

Не по кости холодной –

по собственному сердцу,

по собственному горю

веду резцом я острым

письмо свое простое…

Земля себя одела

в текучие туманы.

Плывут дымов извивы

на рощи и поляны.

Когда она однажды

в сто лет исторгнет слово

из собственного сердца –

его услышат только

великие поэты.

В священные минуты,

когда струятся звезды

по сини, словно слезы,

родительское небо

раз в тысячу лет исторгнет

слова – пророчеств знаки.

И понимают только

их вещие пророки…

Заветные – впустую

слова не изрекают!

Они родятся сами

из горечи и муки,

из той великой жажды,

которая сильнее

к костру упорной тяги

охотника средь вьюги,

продрогшего от стужи

у просеки, у чащи –

до ломоты гудящей!..

Когда ты все их скажешь –

душа опустошится,

словно гнездо большое

орла в пожухлой хвое…

Как молоко живое

вливается в ребенка,

так слово молодое

вливается в потомка!

То слово, что под сердце

таил в себе годами.

Но рознь сердце сердцу,

но рознь слово слову.

Пусть будет мое слово

натруженным и гулким,

как мускул напряженный вола, что в гору тащит

тяжелую громаду

из меди колокольной!

Пусть будет мое слово

и нежным и прохладным,

словно глаза коровы,

что лижет в лоб теленка…

Пусть слово обретает

свинцовость слез отцовских –

он плачет, потерявши

единственного сына.

Пусть будет неподкупным,

святым, как завещанье

последнего пророка!

Тяжелый этот бивень

ждал слов – тысячелетья

под толщей льдов угрюмых.

В своей душе раздумья

он скапливал годами –

вот почему глубоко

их затаил до срока.

Не к тем я обращаюсь,

кто в трудный час проверки

от друга отречется,

и не к тому, кто внемлет

спокойно, равнодушно

стенаньям материнским.

Слова я обращаю

к тому, кто болью юной,

стрелой трепещет лунной –

когда вздыхает рядом

тоска и боль чужая.

Слова я обращаю

к тому, кто на планете

творит любовь и радость.

Письмо второе

В одно я верю свято,

что я рожден от солнца.

Пусть не ревнует к солнцу

меня земля родная;

я с ним в родстве навечно…

Все реки – дети солнца,

все травы – дети солнца,

все люди — дети солнца.

Глаза мои и память

чисты, как будто солнце,

гляжу я на подснежник,

а кажется – на солнце.

Подснежник переполнен

небесной синевою,

прохладой ветров талых,

водою снеговою.

На радугу крутую

оперлись своды неба,

как солнце, мое сердце

наполнено свеченьем.

Когда оно полюбит,

то словно от светила

зажгутся мои щеки;

от солнечного жара

текут по небу звезды…

А в ненависти лютой,

Оно, как солнце, пышет.

Тогда земля темнеет

сожженная до пепла…

Моей слезинки капля,

как маленькое солнце.

Не кровь пылает в венах,

а яростное солнце.

И десять мои пальцев –

лучей его побеги.

Когда лучи пригреют,

цветок давно засохший

потянется, привстанет.

В его прожилках вспыхнут

хмельные соки жизни.

Когда же мои пальцы

к железу прикоснутся,

то в мертвое железо

березы сок вольется,

подсолнуха свеченье

и жаворонка пенье…

Едва забрезжит утро,

даль солнцем заискрится,

спешу, чтоб встретить солнце –

кормильца и поильца.

Меня оно целует,

целует в лоб и щеки

и ярким светом вешним

рассвета покрывает

листву и птичьи перья

и даже клюв вороний.

Вовсю сияет солнце

И светом наполняет

и воды, дол, и душу.

И, солнце подражая,

я провожу все сутки

в заботах хлопотливых,

в трудах неутомимых…

Вхожу я в свою юрту –

вхожу с закатом вместе

и пламя раздуваю

в глухой тоске по солнцу.

Как солнце облаками

в ненастный день укрыто,

так я, озябнув, утром

укроюсь одеялом.

Сны на моей подушке –

как солнце на опушке,

качаются под солнцем,

всю ночь они ветвятся

над головой моею,

и я свечусь, как солнце.

Не потому ль мечтанья

Так солнечны, так ярки

и солнечны желанья

и песнопенья эти!

Письмо третье

Вы хотите узнать у меня, сколько мне лет?

Сколько лет леденящему стону глухому?

Сколько лет неумолчной тоскующей песне?

Сколько лет слезе, чья тяжесть земли тяжелей?..

Сколько лет человеку,

ровно столько мне лет!

Потому что давно, в незапамятные времена,

Пристально вглядывался я во тьму –

оттого и глаза мои

черными стали.

Потому что в течение долгих столетий

Страстно целовал я зарю – до сих пор

мои губы румяны от жара ее молодого!

Я по-прежнему молод горячностью и нетерпеньем.

И каждое утро пью жадно,

как в детстве, —

пью ртом, пью глазами,

пью кожей,

пью всей душою своей

прозрачную, чистую синь, солнечный свет огневой

вбираю в себя – причудливость облачной вязи,

только жажду свою

не могу утолить до сих пор!

Всю мудрость долго прожитой жизни моей

Как серебро переплавил –

и превратил в украшенья

и отполировал до блеска, до солнечного сиянья,

оперил, словно стрелу навострил –

и вот зазвучала

волшебная сказка, пословицы меткое слово.

Ее обтесал я, как камень старинный, священный,

исчерченный тяжелыми, длинным письменами,

и в легенды величественные превратил.

И кажется,

Что земля, устав от вечного круговращенья,

Покрывается белой, пушистою пеной.

А месяц, уставший носить на рогах у меня облака, —

высох месяц и стал бледней

берестяного лотка,

того, что забыт на старом соломенном шалаше…

Лишь жизнь все стремительней, все сильней

набирает новые силы, новые краски.

И я от той новизны

Еще сильней набираюсь молодых, неуступчивых сил.

Я – гулкое эхо,

которое катится в даль, за хребты.

Я – древняя хвоя,

что дремлет в прохладных лощинах.

Я – роса,

что качается весело на ветвях

и белыми бабочками поднимается в небо

с рассветом…

Небо, отраженное в глазах стрекозы, — это я,

над рогами лосиными – белые ветви

прохладной росы – это я,

журавлиное горло, где песня, как отзвук грозы, — это я,

отныне, вовеки и присно –

в витье виноградной лозы,

и в камне, брошенном детской ручонкой в поток.

Я – везде и повсюду.

Бессмертье земли – это я!

Письмо четвертое

Есть преданье: если сокол

ищет дерево такое,

чтобы свить гнездо, —

когтями, с грозным клекотом сбивает

непокорные вершины

восьми лиственниц могучих.

А в девятый раз – находит

он высокую вершину

и гнездо себе свивает

на макушке, возле неба.

Так и я стрелой упрямой

в поисках земли заветной

пролетел и дни и ночи,

позади оставив юность.

Что принудило покинуть

землю пращуров далеких?

Одиночество былое,

или жажда не покоя,

иль беда, иль что иное,

или сердце огневое?..

В дымке утренней явились

вновь ко мне воспоминанья.

Та земля, где я когда-то

провожал весною каждой

проплывающих на север

лебедей, чьи караваны,

словно белые туманы,

бросили чужие страны…

Они кончиками крыльев

с облаков седых, текучих

смахивали тонкий иней…

и когда ловил я перья,

что за ними вслед летели,

и когда они, сверкая,

надо мной кружились тихо,

я отгадывал по перьям

стершимся, что путь их труден,

что полет их бесконечен.

И еще я думал – птицы

все домой должны стремиться.

И однажды рано утром –

в сторону звезды Полярной

вышел в путь навстречу ветру.

На костре я жарил мясо,

грелся в сене в мглу ночную,

припадая на колени,

пил я воду ключевую.

Конь мой сбил в пути копыта,

на седле насечка стерлась,

стремена не раз ломались,

под ступнями истончаясь.

У ветров обвисли крылья –

сил уж нет спешить за мною,

пали вдруг, дыша жарою,

ниц на жаждущую землю.

Мной проложенные тропы

обессилели от бега,

поползли за мною следом,

извиваясь, словно стерлядь

на песке вблизи прибоя.

И все шел и шел на север.

Я упрямо шел. Пылали –

правая щека – в рассвете,

левая щека – в закате.

Я пришел дорогой трудной –

в край величественный, чудный.

Здесь круглы, словно копыта

скакунов лихих, озера.

На пришельцев они смотрят

томным оком жеребенка.

На бугре высоком, древнем,

выпуклом, как будто вымя,

семь священных птиц – семь стерхов,

взмахами священных крыльев

плавными – земную скверну

день и ночь с земли счищают…

Потому вокруг светлело

с каждым взмахом этих крыльев.

И душой я очищался.

Это счел я добрым знаком.

А еще орла я видел –

он сидел в гнезде огромном

на густой вершине ели

и сурово что-то думал…

На его горбатом клюве

и на сизом оперенье

у него — светился иней

то ль веков,

то ль звезд далеких…

И тогда я убедился –

это край обетованный,

край, куда я так стремился.

И тогда земли пригоршню

теплую, как дых коровий,

я поднес к губам и тихо

прошептал: «Теперь отныне

ты мне станешь отчим краем».

Письмо пятое

Я очаг себе домашний

отыскал среди лужайки –

зеленел алас под солнцем

возле озера, где крякал

яркий селезень гортанно.

На опушке косогора

юрту я свою поставил,

чтобы слышать шум таежный…

На четыре дали света —

прорубил четыре ока.

Сердце пламенное мира –

это солнце огневое.

Жарким сердцем моей юрты,

очагом мне стал священным –

камелек с шестком уютным.

Чтобы солнце заходило

в гости – прямо с горизонта,

прорубил я в своей юрте

двери в сторону восхода.

Чтоб в глухую ночь радушно

зазывала моя юрта, —

в окна, в белую бересту

вставил окна слюдяные.

В круг, откуда дым выходит,

я увидел в темном небе

яркий свет звезды Полярной –

он казался издалека

коновязью золотою

на подворье небосвода…

Коновязь и я поставил

и украсил перехватом,

выпуклым, какой бывает

у заздравного чорона.

В знак, что я гостям желаю

дальней, радостной дороги,

на верху той коновязи

вырезал из корневища

голову коня гнедого.

Край полярный, край суровый

испытать меня пытался

гололедицей, и вьюгой,

и колючею поземкой.

И копыта иноходца

крепкие, как будто кремень,

от мороза искрошились.

Слыша треск рогов ветвистых

великана лося в чаще,

на сосне пугалась белка…

Как птенца клест красногрудый

под крыло тугое прячет,

так от лютого мороза

согревал очаг священный –

мое маленькое солнце,

жизнь моя, моя надежда…

Были в ней беда и горе,

в ней со мной случалась радость

незаметная, простая –

незаметного пришельца…

Было все…но каждый вечер

из печной трубы упрямо

поднимались в небо искры,

словно лестница из меди

поднималась вместе с дымом

в негасимые просторы…

словно лестница из меди

поднималась вместе с дымом

в негасимые просторы…

Перевод Владимира Цыбина